Русская трагедия

Хроники Марии Спиридоновой

 

Имя Марии Александровны Спиридоновой, лидера партии левых эсеров, известно по ее особой роли в мятеже, поднятом против большевиков в июле 1918 года. Мятеж этот, расколовший союз двух самых значительных революционных партий: большевиков и левых эсеров, ознаменовал начало гражданской войны в России, той губительной смуты, которая, во многом, если не на полях сражений, то в головах людей, продолжается и сейчас и терзает Россию вот уже более чем девяносто лет. Отмечая этот скорбный юбилей, хотелось бы, на примере удивительной судьбы этой женщины, а также судеб её современников, таких же максималистов, понять, как, ещё в годы Первой русской революции 1905 – 1907 гг. начиналась смута, как складывался в русской действительности тип человека готового идти на всё, даже на преступление, во имя своеобразно им понимаемых идеалов правды и справедливости, и к чему это привело. Об этом рассказывают прелагаемые читателю хроники, написанные автором от первого лица на основании подлинных документов нашей истории. Революционная деятельность для Марии Спиридоновой началась на родной Тамбовщине, когда она, недавняя ещё гимназистка, 21-летняя девушка, но уже член боевой эсеровской организации, совершила покушение на советника Тамбовского губернатора, карателя Луженовского, который во главе охранного отряда жестоко расправлялся с крестьянами. Её землячка Анна Венедиктова готовила покушение на палача Кронштадта генерала Адлерберга…

 

Хроника Марии

Я, Мария Спиридонова, родилась 16 октября 1884 года в Тамбове, в семье коллежского советника. В 1902 году исключена из гимназии за политическую неблагонадёжность. С 1905 года член боевой дружины партии эсеров. 16 января 1906 года привела приговор тамбовской организации эссеров в исполне­ние. Мне было поручено застрелить усмирителя крестьян Луже­новского. Он должен был ехать поездом в Борисоглебск. Я ка­раулила его на станциях. Пробыла сутки на одной, сутки на другой, двое суток на третьей. Было морозно, но я ждала.

Наконец, на пятый день, на станцию Жердевка зашел экстренный по­езд. Я увидела много казаков, вываливших на перрон, и поняла, что в поезде едет важная персона, не исключе­но, что сам Луженовский. Взяла билет в вагон второго класса рядом с последним вагоном, из которого выходили казаки. Села в поезд. Понимала, что, вряд ли могу вызвать подозрение: одета, как гимназистка, весе­лая, спокойная. Важная персона на перроне так и не появилась. Мне пришлось ехать всю ночь.

Утром прибыли в Борисоглебск. Было солнечно. Свежо. Казаки и жандармы стали сгонять всех с платформы. Опасались за чью-то жизнь. Если за Луженовского, то это было понятно: тот так наследил в Борисоглебском уез­де, что крестьяне при одном упоминании его имени хвата­лись за вилы.

Я не вышла из вагона. Осталась в тамбуре. Увидев огромную тушу, вывалив­шуюся из последнего вагона, я узнала Луженовского. Он на­ходился под охраной, в густой цепи казаков. Замерла, дожидаясь, пока он приблизится к моему вагону. Когда он оказался напротив, я прямо с площад­ки, с двенадцати-тринадцати метров выстрелила в Луженовского. Не боялась промахнуться, хотя целилась из-за плеча казака. Стреляла, пока было возможно. После пер­вого выстрела Луженовский присел на корточки, схватился за живот, начал метаться по платформе. Я спрыгнула с платформы вагона на перрон и раз за разом, меняя положение, выпустила еще три пули.

Охрана всполошилась. Вся платформа наводнилась каза­ками. Обнажились шашки. Раздались крики:

– Бей!

– Руби!

Луженовский метался по перрону, но кто стреляет, понять невозможно. Наверно подумали, что в ряды ох­раны затесался предатель. На меня не обращали внимания.

Когда увидела сверкающие шашки, решила, что при­шел мой конец. Я не хотела даваться им живой и закричала:

– Расстреливайте меня!

Вытащила револьвер из муфты, обернутой платком, и приставила к виску. Но у меня в глазах сверкнули искры, и я, оглушенная ударом, упала на платформу.

Услышала над собой:

– Где револьвер?

Меня наскоро обыскивали.

Продолжились удары по голове. По телу. Они отозвались сильной болью. Я попыталась сказать:

– Ставьте меня под расстрел!

Руками закрывала лицо, но руки сбивались прикладами. Казачий офицер накрутил мою косу на руку, высоко поднял меня за неё и бросил на лед. Я лишилась чувств. Удары сыпались по лицу, по голове. Меня за ногу потащили вниз по лестнице. Голова билась о ступени. За косу втянули на коляску извозчика.

Я не чувствовала боли; переполняло другое: все-таки настигла Луженовского.

 

Узнала потом, что первую помощь Луженовскому на вокзале оказал желез­нодорожный врач, ехавший с ним в одном поезде. Луженовский спрашивал его:

– Есть ли какая-нибудь опасность?

– Надо исследовать, куда попали пули. Сколько их, – отвечал врач.

Рядом был полицейский – помощник пристава Жданов и нервно подмигивал доктору, чтобы тот не открывал раненому действительной картины. Ведь он отвечал за безопасность Луженовского и прохлопал.

Доктор после осмотра сказал Луженовскому:

– Легкие пострадали, но большой опасности не представляют. Две раны в живот опасны. Надо послать за камфорой.

Сбегали в аптеку. Принесли камфору. Доктор сделал раненому укол.

– Легкие совершенно целы. Их высокоблагородие ку­рят-с… – ус­покаивал врач охрану Луженовского.

Меня повезли в дом пристава его помощник Жданов и казачий офицер Аврамов. Они сразу проявили себя своей жестокостью. Когда ехали, за спину поддерживал Аврамов. У меня не было сил самой держаться. Голова запро­кинулась. Волосы болтались без шапки. Глаза залепливало снегом. Спереди и сзади скакали казаки.

В доме пристава в это время был один господин, ко­торый пришел просить разрешить свидание с братом. Тот сидел в борисоглебском тюремном замке. Он потом рассказывал, что видел, как ввели в дом барышню, как она, еле живая, прислонилась к стене, и казачий офи­цер тряхнул ее за плечи:

– Где револьвер?

– Выпал из рук.

– Когда?

– Когда били на станции.

– Как фамилия?

– Я не здешняя. Тамбовка.

– Как фамилия?!

Собираясь стрелять в Луженовского, я решила ни мину­ты не скрывать своего имени и фамилию. Но тут за­была их и только бредила.

Казачий офицер с размаху ударил меня по лицу.

– Зачем вы меня бьете? Предавайте суду, расстрели­вайте, вешайте! Но зачем бить? – вылетело из меня.

Тут казачий офицер увидел постороннего мужчину и прогнал его. Из дома пристава меня повезли в полицейскую часть.

 

Я не думала, что следом за мной в дом пристава привезут Луженовского. Его сразу положили в спальню. А в соседней комнате был накрыт стол. Ждали гостя с одним, а дождались – с другим.

В полицейской части меня обыскали, отвели в холодную, с каменным, мокрым и грязным полом, камеру. Может, в двенадцать или в час дня пришли Жданов и Аврамов.

Я пробыла с ними до одиннадцати вечера. Они допраши­вали меня. Жданов ударом ноги отбрасывал меня в угол камеры. Аврамов ловил меня там и наступал мне на спину. Потом отбрасывал Жданову. Жданов наступал мне на шею.

Они велели раздеть меня. Раздев, били на­гайками. Ругались. Жданов говорил:

– А ну, барышня! Скажите зажигательную речь!

У меня от ударов один глаз ничего не видел. Правая часть лица была разбита. Жданов жал на нее и спраши­вал:

– Больно? Скажи, кто твои товарищи!

Я забывалась. Бредила. Мучительно боялась выдать ко­го-нибудь. Желала одного: скорейшей смерти. Свою за­дачу я выполнила. Хотя и неизвестно, убит ли Луженовс­кий или только ранен, но мои пули угодили в цель.

Придя в сознание, я назвала себя, сказала, почему я стреляла. Это вызвало бурю. Выдергивали по одному волосу из головы и орали:

– Где товарищи?!

Тушили горящую папиросу о мою кожу:

– Кричи!

Давили ступни ног:

– Какие изящные ножки! Ори же!

Их злило, что я молчу.

– Ты закричишь! – бесился Жданов. – Мы насладимся твои­ми мучениями! Отдадим тебя на ночь казакам!

– Нет, сначала мы, а потом казаки! – поддакивал есаул Аврамов.

Мне уже было все равно, что сделают со мной. Я с ми­нуты на минуту ждала расстрела.

Начались грубые объятия. К ним добавилось:

– Кричи! У нас целые деревни ревут!

Я ни разу ни на вокзале, когда меня били, ни в поли­цейском участке, не крикнула.

Аврамов уезжал, пропадал Жданов, и я оставалась одна. Было холодно. Они запретили топить печь. В памяти всплывало, как я караулила Луже­новского, как направила руку с револьвером, как нажала на курок, как Луженовский присел на корточки, как заме­тался по перрону, как оголили шашки казаки… Я оправдывала себя и только жалела, что Луженовский не был убит наповал.

Луженовский заслуживал этого. Не было страшнее человека в нашей губернии. Когда мы решали, кому отомстить, то сразу вспомнили о Луженовском. До того, как он пошел слу­жить, был присяжным поверенным и помогал простым людям. Защищал в судах рабочих и крестьян. Бесплатно. Редкие присяжные поступали так. А когда оказался в товарищах губернатора, изменился. То, к чему призывал рань­ше, забыл. Теперь стал главным карателем в нашем крае. Доходило до того, что крестьяне на сходах решали, как найти на него управу. Собирались целыми селами замаливать грехи тому, кто освободит их от изверга.

Луженовский направлялся на Дон за казаками и заехал в Борисоглебск в гости к приставу. У пристава его ждал шикарный прием. И прие­хал… Лежал пластом в комнате рядом с богато убранным столом и не мог взять со стола ни крошки. Прием за здравие превратился в прием за упокой.

 

В вагоне, в котором я ехала в Борисоглебск, нашли корзину с запрещенной книжкой «Странная жизнь». Аврамов решил, что она из борисоглебской библиотеки и с казаками нагрянул туда. Зайдя в читальню, где было много людей, он вытащил пистолет:

– Оставаться на местах! Иначе буду стрелять!

Казаки подняли ружья.

Он подошел к стоявшей в стороне барышне. Прикоснулся к ней свободной рукой.

– Я не позволю так обращаться со мной! – сказала та.

Но Аврамов повел по ее телу рукой:

– Ах, мадмуазель! Это же так приятно.

– Вам приятно, а мне противно.

– Молчать!

Оставив даму, Аврамов направился к подростку.

– Вот смотрите! – казак вытащил из под стола, где сидел подросток, брошю­ру. – Нелегальная!

Аврамов поднял пистолет на подростка:

– Если не скажешь, чья это брошюра, пристрелю!

Подросток затрясся, но ничего не сказал.

– Всех в тюрьму!

Казаки, махая нагайками, погнали всех из библиотеки и на двух подводах повезли в тюремный замок.

Меня же отправили на поезде в Тамбов. По­езд шел тихо. В вагоне было холодно. Стемнело. Брань Ав­рамова висела в воздухе. Орали казаки. Я чувствовала дыхание смерти.

– Пой ребята, чтобы эта сволочь подохла! – кричал Аврамов.

Не прекращались гиканье, свист. Я просила: «Воды… воды…»

Воды не давали.

Аврамов повел меня в вагон второго класса. Он был пьян. Его руки расстегнули пуговицы на моем платье. Губы зашептали:

– Какая отменная грудь!.. Какое изящное тело!..

Сил бороться не было. Не было сил оттолкнуть. Голоса закричать не хватало. Разбила бы голо­ву, если бы было обо что. Сапогом ударил Аврамов мне в сжатые ноги. Потом склонился и взялся за подбородок:

– Почему вы так срежещете маленькими зубками? Вы сломите их!

Я не спала всю ночь, опасаясь окончательного наси­лия.

Днем Аврамов совал шоколадку. Пьяный, вскакивал, подставлял грудь:

– Стреляй в меня! Стреляй! Ну что же ты, ведь убила Луженовского!

Я была словно в бреду. Жалась в угол, а про себя твердила: «Все-таки убила… Убила…»

 

А Луженовский лежал в квартире пристава. Ему сообщали каждое слово, каждую мелочь обо мне. Но сообщать-то было нечего, кроме того, что стреляла гимназистка.

Он – огромного роста, непомерной полноты мужчина, кровавая гроза тамбовчан, был повержен девчонкой. Может, ругал себя за беспечность, что вышел на еще не очищен­ный от людей перрон. А ведь был такой осторожный. Расс­казывали, что даже при допросах, которые сам любил про­водить, всегда присутствовал охранник. Может, еще на что-то надеялся и, не веря одним докторам, приглашал других. Может, из последних сил гнал есаула Аврамова и помощника пристава Жданова искать моих товарищей. Он ведь не мог поверить, что с ним смогла справиться одна дев­чонка. А, может, и ничего не предпринимал и только молился.

Нас ругали: мы, максималисты, уничтожаем цвет нации. Но я не могу с этим согласиться. Разве мог быть цветом нации человек, который так зверствовал над людьми. Разве слу­чайно стреляли в генералов и губернаторов? До меня крестьянами был убит Тамбовский вице-губернатор Богда­новский. Хотя и неудачей закончилось покушение на минс­кого губернатора и минского полицмейстера, но факт оставался фактом. На следующий день после моих выстрелов пули уже в Тифлисе уго­дили в генерала Грязнова. Через неделю женщина в черном ранила вице-адмирала Чухнина, который приказал ее тут же расстрелять, даже не выясняя имени.

Узнав о покушении на Луженовского, крестьяне села Пески послали в Борисоглебск своего ходока, чтобы узнать, кто стрелял. Они собира­лись отблагодарить меня.

 

Перед Тамбовом я заснула. Проснулась, когда меня везли в санях по городу. Не чувствовала тела: ни головы, ни рук, ни ног – все было отбито. В ушах свистело. Левый глаз не видел, правый – только в щелку. Рот не открывался. Губы опухли.

Я не могла двигаться. Меня под руки внесли в тюрьму. Появился врач. Осмотрел лицо, шею, руки. Со сто­роны живота и груди я не далась. Отказалась показывать. Врач не настаивал. Я думала, что только привезут в Там­бов, сразу расстреляют.

Пригласили моего бывшего начальника, у которо­го я работала в тамбовской канцелярии. Он посмотрел на меня и сказал:

– Спиридонову знаю хорошо. Но это не она. Нет, не Мария Спиридонова. А другая какая-то…

Настолько я была избита.

В тюрьме долго сомневались, кто я на самом деле, по­ка ко мне не впустили мою мать.

Лязгнули двери. И вот она, вся высохшая, вошла ко мне в камеру. Мама! Растила пятерых детей. Как ей было тяжело, когда отца не стало. Сразу пришлось забыть о многом. А тут меня от­числили из гимназии. Я вынуждена была сама зарабаты­вать, чтобы помочь ей растить трех сестренок и брата.

Она не всплеснула руками, не закричала на меня: что я наделала? А присела рядом со мной – я лежала на полу – и еле прикасалась к моему опухшему ли­цу… У меня все рвалось в груди, мне было больно, что меня такой видит мама. Снесет ли она и этот удар? Я еле могла повести головой, чтобы она видела, что я жива. Превозмогая боль, говорила:

– Мамочка! Прости меня. Но я не могла поступить ина­че… Не убивайся за меня. У тебя еще четверо детей. Ты же можешь пожертвовать одним ребенком? А?.. Не плачь. Заботься о моих сестренках и братике. При мысли об этом мне будет легче…

Над мамой вырос надзиратель:

– Свидание окончено.

Мама, ничего не говоря, накрыла меня своим платком и ушла.

Я осталась лежать, ожидая смерти. Была спокойна. Готова к концу.

 

Узнала из газет, что готовится расправа над лейтенантом Шмидтом. Лейтенант Щмидт поднял красный флаг на крейсере «Очаков». Над Анной Измайлович, стрелявшей в минского полицмейстера. Покушение не удалось: толь­ко прострелила воротник. А ее товарищ Пулихов бросал бомбу в губернатора. Бомба не взорвалась. Пулихов тоже попал под суд… Приближался суд над крестьянами, убившими тамбовс­кого вице-губернатора… Я была не одна…

 

Тем временем Луженовский доживал последние дни. Помощник пристава Жданов рыскал по станциям. В Жердевке он наскочил на начальника станции:

– Почему позволил ей ночевать?.. Почему не донес станционному жандарму?

– Но каждую ночь ночует много людей. Они дожидаются поездов. Это, в конце концов, не запрещено!

– Молчать! – ударил железнодорожника.

Аврамов, возвращаясь поездом в Борисоглебск, говорил соседу по купе:

– Если бы девка не закричала «Расстреливайте меня!» и не приставила к виску револьвер, она могла бы скрыть­ся. Ведь выстрелы были так часты. И с разных сторон, что все растерялись.

Оказывается, в тот день пострадали не только я и Луженовский.

Когда меня избивали на перроне, Аврамов закричал:

– Засечь ее! Совсем засечь!

И вдруг:

– Бей всех, кто тут есть! Всех… В нагайки!..

Казаки били всех подряд. Люди кинулись кто куда. Избили бригаду кондукторов; ун­тер-офицера; заступившегося за меня почтмейстера. Чуть не отходили нагайками мирового судью. Судья вовремя нырнул в тамбур. Забили бы насмерть и меня, если бы не вмешался жандармский ротмистр:

– Не трожь! А то потом от неё ничего не добьёшься!

Часто спрашивала себя: не ошиблась ли? И всегда отвечала: нет, не ошиблась.

Когда меня попросили из гимназии, а прогнали за то, что я заступилась за одноклассницу, разве восторжествовала правда? Придрались к мелочам. Я всегда находилась в контрах с классными да­мами.

После гимназии хотела поступить на женские курсы, но с таким аттестатом, какой выдали в гимназии, меня никуда не брали. С каждым днем я отк­рывала глаза на действительность и ужасалась. Вскоре из беспечной шалуньи превратилась в серьезную барышню.

В тюрьме я поняла, что меня сразу не расстре­ляют. Вспомнила день покушения. Как в полицейском участке Жданов и Аврамов усаживали меня раздетую между собой и спрашивали:

– Сколько у тебя любовников?

Приходило на память, и как Аврамов вез меня в Тамбов, ударил сапогом между ног… Я постыдилась и не рассказала обо всем доктору, когда он осматривал меня в тюрьме. Не показала следы на животе. Думала, все рав­но вот-вот расстреляют.

А тут спросила у доктора:

– Скажите, какие бывают признаки у чело­века, когда его изнасилуют?

Доктор удивился:

– Почему вы интересуетесь?

– Я была изнасилована…

– Об этом надо было говорить сразу. А теперь невоз­можно определить, было ли что или нет.

 

Узнав об исполнении приговора по минскому делу, я долго не могла найти себе места. Я спрашивала: смогу ли я так себя вести, как товарищ Анны Измайлович, бросивший бомбу в минского губернатора, – Пулихов.

Пулихов отказался от услуг священника. Сам на­кинул петлю на шею. Сам затянул. Сам вытолкнул табурет из-под ног. И все это на глазах у тюремного начальства, священника, врача, шестидесяти городовых, беснующихся у тюремных окон заключенных. После казни Пулихо­ва тюрьма несколько дней была увешана черными флагами.

Я думала, хватит ли у меня сил вот также не сломить­ся на глазах у жандармов, попа, тюремного начальства. Думая об этом, я физически ощущала на шее твердую пеньку, и мурашки пробегали по телу.

О насилии надо мной написали газеты. У Аврамова и Жданова начались неприятности. Брат Жданова – тоже по­мощник пристава – заявил, что он не желает служить с ним в одном ведомстве. Аврамов, живший на широкую ногу, снимавший номер в гостинице, посещавший театр и рестораны, теперь прекратил появляться на людях и переехал на частную квартиру. Его сослуживцы подали рапорт начальству, где просили про­вести дознание: на самом ли деле Аврамов насиловал гимназистку? А двоих тюремных часовых, у которых в сапогах нашли мои письма на свободу, отправили в дис­циплинарный батальон.

В тюрьме следили за каждым моим движением. Стоило мне задуматься и смотреть в одну точку, как часовой из форточки кри­чал:

– Что уставилась! Перестань смотреть в одно место!

Я два месяца спала, не раздеваясь.

Меня проведывала мама. Отпиралась железная дверь ка­меры и появля­лась она, такая же как я, маленькая. Такая же осунувшая­ся.

Каждый раз встречала ее, как в последний раз. Она мне рассказывала про моих сестер, что у них нашли мои письма и тоже арестовали. Теперь им грозила высылка. Мне было тяжело. Но я поделать ничего не могла. Только лишний раз убеждалась в пра­воте принятого когда-то решения.

Луженовского отпели, ему устроили помпезные похоро­ны. Было много светского народа, казаков, но из просто­го люда никого.

В начале марта я узнала, что в ограде Метехского замка казнен Джорджиашвили, убивший генерала Грязнова, что осужден лейтенант Шмидт.

Судили Шмидта те, кто командовал ко­раблями, бомбардировавшими «Очаков». Что они могли присудить? Они отказали лейтенанту в вызове сви­детелей. Не позволили объяснить, что привело его к решению поднять флаг на корабле. На суде Шмидт защищал матросов, совсем не думая о себе. Как только суд спрашивал, почему матросы зарядили орудия, Шмидт вскакивал:

– Это я дал команду! Это моя вина! Отпустите их!

Какой человек – этот лейтенант Шмидт. Он не выгора­живал себя. Боролся за других. Так он закончил свою речь:

– Господа судьи! У меня к вам единственная просьба: если кто и виноват в этом деле, если есть здесь вообще виноватые, то это я один! Если нужно казнить – казните меня, но не трогайте этих несчастных людей. Они жили в день восстания моей волей, значит, ответственен за все я. Вы судьи и исполните долг, как его понимаете. Я уверен – вы обвините меня. Но история и народ оправдают лейтенанта Шмидта!

Целую неделю слова Шмидта крутились у меня в го­лове, и я не могла найти покоя. Тоже готовилась к суду, тоже не надеялась на милость. За то, что я сделала, могли только повесить. Чем дольше я думала о своем по­ведении на суде, тем больше приходила к выводу, что на­до рассказать всё.

 

Тамбов перевели на военное положение. Повсюду разъ­езжали казаки. Людям запрещали появляться на улицах. Начался суд надо мной. Судило меня трое военных: генерал и два полковника. Солнце в тот мар­товский день было такое же яркое, как в январе, когда я стреляла в Луженовского, и было больно смотреть в окно. Когда в зале увидела Жданова, меня всколыхнуло. Я вспомнила насилие и потребовала:

– Не могу выносить присутствие этого человека! Я не ручаюсь за себя…

И Жданова удалили.

Что-то спрашивали, я на что-то отвечала. Собралась с мыслями и выложила всё.

В зале было слышно частое дыхание генерала, полков­ников, защитников, присяжных. Казалось, все застыло.

Слово взял мой защитник офицер Филимонов.

– На скамье подсудимых девочка, которая обвинена в том, за что возможно только одно наказание – лишение жизни, – заговорил он. – У меня в ушах стоит исповедь этого почти ребенка с горячей головой и пылким воображением, с несбыточной мечтой о счастии народа. Мы слышали о бесчеловечном ее истязании во время и после ареста… Я, граждане судьи, вырос в военной семье, также как и вы посвятил свою жизнь военному делу. Мы, военные, соз­наем необходимость прямо и смело смотреть в глаза смер­ти, а в случае надобности, и применить ее к другим. Но я твердо знаю, что рука честного воина даже в самом го­рячем бою не опустится на голову женщины. Тем более ре­бенка. Этого не оправдать ничем! Я надеюсь, что вы – тоже военные люди – не на словах, а на деле!

Слова Филимонова вселили надежду. Вселили и слова другого защитника – адвоката.

– Суд – это испытание совести, – поднялся тот. – И вам выпало это испытание. Если вы посмотрите на Спири­донову, то увидите не одинокую гимназистку, а всю страждущую Россию. Сотни Спиридоновых. Вот уже несколь­ко лет мы живем в кровавом тумане: стреляют губернато­ров, адмиралов, простых людей. Когда же это прекратит­ся?… Есть люди, подобные Спиридоновой, которые не могут спокойно видеть муки других. Она негодовала. Она расс­казала нам, почему. Я не буду говорить о Луженовском – его нет с нами, и его жизнь принадлежит другому суду. Но разве вкрадется в наши души тень сомнения о правдивости расс­каза Спиридоновой о Луженовском? Она ведь была там, где пронесся опустошительным ураганом Луженовский. Она на­зывала деревни, имена крестьян, застреленных, засечен­ных, изувеченных. Она рассказала об изнасиловании карателями женщин, о беспощадном грабеже, о бесчисленных арестах, и Луженовский в ее представлении стал олицет­ворением того ужаса, в который была повергнута Тамбовс­кая губерния.

Спиридонова здесь говорила: «Сердце так рвалось от боли. Так стыдно было жить, когда кругом все это происходило. А когда я увидела мужчину, сошедшего с ума от истязаний, увидела мать, дочь которой бросилась в прорубь после казацких ласк, я сказала себе: Я убью Луженовского, я пойду на смерть, и ни­какие силы ада не могли меня остановить». Так неужели за это смерть?

Что же значит осудить Спиридонову – это значит до­бить ее. Она уже наказана насилием. Пришло время положить конец насилию. Конец озлоблению. Пришло время сказать слова мира. Идите в совещательную комнату и возвращайтесь оттуда с миром, а не с поднятым мечом!»

Суд не услышал ни офицера Филимонова, ни адвоката и не пощадил меня, как не пощадил лейтенанта Шмидта. Еще до моего суда в сочельник расстреляли на тюремном дворе в Тамбове крестьян, убивших тамбовского вице-губернатора. И я не рассчитывала на другое решение. Мне предстояло готовиться к самому последнему своему испытанию.

Теперь либо взойти под виселицу, как Пулихов, либо стать перед нацеленными на тебя винтовками, как Шмидт.

Лейтенант Шмидт, как и казненный Пулихов, мне были опорой. Лейтенанта приговорили к повеше­нию и с ним четверых матросов. Но палача для повешения найти не могли и заменили повешение расстрелом. Ранним утром Шмидта с матросами привезли на остров Березань. Море в Днепровском лимане было тихое-тихое. Пробивался рассвет, обещая теплый и ясный день. Еще с ночи на ост­ров высадили войска: взвод минеров, взвод артиллерии, взвод пехоты. Войска выстроились за матросами, которым было приказано расстрелять осужденных. Адмирал Чухнин, тот, на кого неудачно покушалась женщина в черном, страховался. Даже приказал навести на место расстрела орудия военного ко­рабля.

Шмидт с матросами прошли к площадке. Лейтенант обратился с прощением к братьям-матросам.

Затем к шеренгам солдат и матросов:

– Передайте последнее «прости» родному Черноморскому флоту! Морякам России! Я погибаю за вас, мои братья! Таких, как я, много. Будет еще больше.

Обнялся с товарищами-офицерами.

Просил не привязывать к столбу. Не закрывать глаза мешком.

Когда подошел священник и спросил: «Причаститься?»

Шмидт сказал ему:

– Я приму святое причастие только тогда, когда вы, святой отец, покажите, где написано в Евангелии, что можно убивать людей.

Солдаты взяли на прицел винтовки.

– Прощайте! – крикнул Шмидт.

К братской могиле лейтенанта и матросов на острове Березань приплывали люди. Перепуганный адмирал Чухнин при­казал выкопать тела Шмидта и матросов и бросить их в море.

Я хотела такой смерти. Готовясь к ней, соби­ралась с духом. Я не показала слабости, когда меня били на перроне, когда издевались в полицейс­кой части и в поезде, когда морили в камере. Я решила: если меня будут вешать, то буду вести себя, как Пулихов, если расстреливать, – как Шмидт.

 

* * *

Мне заменили казнь бессрочной каторгой и отп­равили на нерчинские рудники. Не миновала кара Жданова. Его застрелили у своего дома в Тамбове, куда тот перебрался. Беспрерывно писал рапорты на увольнение Ав­рамов и повторил судьбу Жданова. Я оказалась в Сибири на рудниках. После февральской революции тысяча девятьсот семнадцатого немного глотнула сво­боды. Но вскоре снова угодила в застенок. Годы каторги продолжились годами тюрьмы. У меня было много времени осмыслить свою жизнь с рождения. И я не ругала себя, все воспринимала, как есть. Я пережи­ла Луженовского, Жданова, есаула Аврамова, судивших ме­ня генерала и полковников. Моя жизнь была движением к свету, который меня нещадно жёг. Я двигалась к нему, несмотря ни на пламя, ни на ледяной хо­лод, и не моя вина, что в том огне сгорела.

 

Мария Александровна Спиридонова пребывала на нерчинской каторге до конца февраля 1917 года. Февральская революция освободила её. А в мае она уже в Москве, затем в Петрограде и сразу стала видным деятелем левого крыла партии социалистов-революционеров (левые эсеры). Известность её росла, она прославилась как пламенный трибун и публицист, активно сотрудничала в газете «Земля и воля» – органе партии левых эсеров. Весь семнадцатый год шёл рост и укрепление этой партии, стемившейся быть защитницей интересов трудового крестьянства, в то время, как большевики выступали от имени рабочих. Союз этих двух основных революционных сил и определил успех Октябрьского восстания и смещения Временного правительства, в котором преобладали кадеты и правые эсеры. На выборах Учредительного собрания партия левых эсеров получила 40% голосов, в то время, как большевики только 23,9%. Другие партии и того меньше: кадеты – 4,7%, меньшевики – 2,3%. Однако у большевиков было преимущество на выборах в крупных промышленных центрах: в Петрограде – 45%, Москве – 48%, а также на выборах в армии и флоте. В таких условях деятельность Учредительного собрания была невыгодна большевикам. И здесь Мария Спиридонова, признанный уже к тому времени лидер левых эсеров, совершила трагическую для себя и своей партии ошибку: она согласилась на роспуск Учредительного собрания. Возможно, здесь сыграла свою роль её честолюбие: на выборах председателя Учредительного собрания она проиграла известному эсеру Чернову.

Она не любила уступать… Максималистка по натуре, она привыкла жертвовать собой и жертвовать жизнями других людей. Впрочем, многие из этих других «людей неизвестного звания», заряжённые энергей революционного натиска и разрушения, охотно шли на смерть, даже не открывая своих имён…

Хроника «человека неизвестного звания»

О «неизвестного звания человеке», обвиненном в убийстве бывшего полицейского пристава Жданова.

Меня обвинили в том, что я защитил честь Марии Спиридоновой, отомстил помощнику пристава Жданову за насилие над девушкой. Я не был знаком ни с помощником пристава, ни с Марией Спиридоновой. Но то, что сделал этот негодяй, не давало мне покоя. Не давало покоя и моему помощнику – не назову его имени. Не назову не потому, что его осудят, хотя такая опасность уже миновала, а потому, что на его, как и на моем месте, мог оказаться любой молодой человек из того одна тысяча девятьсот шестого года.

Когда я знакомился с обвинительным заключением, то узнал, что перед покушением домой к Жданову приходили анонимные письма, в которых ему грозили расправой. Даже пришла открытка, где была изображена голова мужчины в виселице, а за неделю до случившегося – письмо: Жданову предлагалось не затягивать с приготовлением гроба… Я не писал эти письма, не посылал открытки и никакого отношения к ним не имею. Но повторюсь, их мог послать любой честный человек, узнавший об издевательствах помощника пристава… К тому времени я уже знал о приговоре Марии Спиридоновой, вынесенном в Тамбове, и, как и многие, желал отмщения. Не могло меня остановить и то, что в отношении Жданова уже началось следствие за насилие над Марией… Чужому суду я не доверял…

Мы с моим другом (его власти называли «молодым человеком в черном костюме и в широкополой шляпе») несколько дней просидели на углу улиц Сюсюкинской и Приютской, наблюдая за домом, где жил Жданов. 4 мая, когда Жданов вышел утром из дома и по Сюсюкинской улице отправился, как потом говорила его жена «к знакомым», мы пропустили его вперед и с двух сторон, одновременно, «подняли» на дула револьверов.

Позже в заключении экспертов прочитал: рана за правой ушной раковиной – выстрел сзади в ухо; рана за правой ключицей – выстрел сзади; рана в левой лопаточной кости – снова сзади; четыре раны в области седьмого и восьмого ребер – тоже со спины; рана под углом правой лопатки… в правом предплечье… в левом боку… Как сказал один очевидец, он слышал « залп » . Да, это был залп! Залп, который оторвал Жданова от земли и опустил на нее уже навечно.

Когда мы кинулись бежать, на улице никого не было. Я удивился, что в подворотне, куда мы заскочили, оказался мужик. Он закричал: «Держи!» Мой товарищ перескочил через забор и кинулся в соседний сад. Я отступил в угол забора. Мужик подскочил ко мне: «Сдавайся!» Я ему: «Я убил Жданова! Уходи…» Думал, что тот знает, какой изверг этот Жданов и отстанет от меня, но он почему-то стоял рядом. Я перепрыгнул через забор – он за мной. Я выстрелил над ним – он все равно бежал следом. Стрелять в мужика не хотелось… За что? Я замешкался, и тут меня завалил подоспевший городовой. Налетел этот мужик. Когда меня доставили в полицейскую часть, я не скрывал, что стрелял в Жданова. Сказал, что мстил «за барышню Спиридонову». Как стрелял, кто меня послал, как мое имя, отчество, этого от меня не добились ни на следствии, ни в суде.

Моей поимкой очень озадачили жандармов и полицейских: злоумышленник пойман, а кто он неизвестно. Меня много раз фотографировали, всюду рассылали мое фото, но никто меня опознать либо не мог, либо не желал. Я допускаю, что мое фото видели мои близкие, друзья, но они не сознались, что это их родственник или друг. Они посчитали, что если я веду себя таким образом, то значит так надо. А моего друга так и не догнали – он скрылся. Я его видел, когда меня везли на суд. Он стоял у судейского крыльца и махал рукой. Я постоянно ощущал присутствие его и других моих товарищей…

 

28 июня 1906 года состоялся военно-полевой суд. По законам военного времени меня судили генерал-майор, полковник и подполковник. Обвинение поддерживал генерал-майор. Меня ввели в зал в 11 часов утра. Я просил отложить рассмотрение дела, так как мой защитник не явился, и мне нужно было пригласить другого защитника. В 11 часов 10 минут суд удалился в совещательную комнату, а в 12 часов 10 минут в моей просьбе отказал.

Мне предложили присяжного поверенного от суда. Я согласился. Удалили свидетелей. Постановили вызвать врача. Председательствующий изложил существо обвинения, спросил, признаю ли я себя виновным, на что я отказался отвечать. Я признавал только наш суд, судивший Жданова, а не этот. Ввели эксперта, свидетелей: городового, мужика, жену Жданова, их соседей. Священник привел всех к присяге. Городовой и мужик рассказали, как задержали меня. Жена Жданова и соседи Жданова – что слышали залп. Мне предожили высказать мои соображения насчет их показаний, но я промолчал. Эксперта попросили осмотреть меня и дать заключение: сколько мне лет. Осмотрев меня, врач сказал: «Более семнадцати, но менее двадцати одного».

Не мог точнее. Он же присягу давал, и его могли привлечь к уголовной ответственности за ошибку. Выступили обвинитель, защитник. В 2 часа 50 минут суд удалился в совещательную комнату.

Как все быстро! К чему такая спешка? Словно стремились скорее отделаться от меня. Я волновался, но не очень. Ведь поднял на пули страшнейшего из помощников приставов тамбовской губернии. Мне на поблажки надеяться было нечего.

Суд вышел в 7 часов вечера и объявил резолюцию.

Назначил объявление окончательного приговора на 10 часов вечера того же дня… Меня чуть не стошнило, когда полезли за вознаграждением свидетель – мужик, который просил возместить погонные и командировочные расходы за приезд в суд (49 верст по грунтовке по 3 коп за версту, всего туда и обратно, 2 руб 94 коп и суточные за 1 день – 25 коп, – итого 3 руб 19 коп), врач -эксперт (за то, что определил мой возраст – 7 рублей!).

Какой был приговор? Неожиданный… Что я стрелял в Жданова, было бесспорно. Но то, что именно я причинил ему смертельные раны, достаточных доказательств не было. Стреляли я и мой товарищ в широкополой шляпе. А определить, чьи выстрелы оказались смертельными, не смогли. Я же молчал. Выяснить, кто из нас главный, тоже не было возможности. Я ничего не говорил. Не было доказательств и о том, кто чьими действиями распоряжался: я – действиями парня в шляпе или он моими? А каждый несет ответственность за то, что он совершил, и не более… Что доказали, за то и осудили.… Мне дали со всеми отягчающими, оправдывающими и сомнительными обстоятельствами десять лет каторги.

 

 

Как не исходил пеной изо рта прокурор, как не жаловался, но 20 июля того же года Главный военный суд оставил приговор в силе. 15 августа приговор утвердил Командующий Московским военным округом.

30 октября меня по этапу сослали в Сибирь. Я – безымянный, бесфамильный инкогнито избежал виселицы и пули. Долго по уездам и волостям кружили запросы Тамбовского жандармского управления с моими фотокарточками, денно и нощно филеры пытались установить мою личность.

Узнала ли Мария Спиридонова, кто отомстил за нее, тоже не знаю. Я об этом ей не писал. А то, что мой друг в широкополой шляпе не раз давал о себе знать, это я могу подтвердить. Жаль жену помощника пристава Жданова, похоже, она была порядочная женщина, и как ей не повезло, что вышла за такого подонка! Не убей Мария Луженовского, а мы – Жданова, эта женщина многого бы не узнала о «делах» своего «благоверного». Кто достал Аврамова, другого насильника Спиридоновой, может, мой товарищ в широкополой шляпе, я не знаю, хотя очень хотел бы узнать.

Я и Мария оказались на каторге. Оба дышали стылым сибирским воздухом. А вот Луженовский и Жданов этого уже были лишены.

 

К июлю 1918 года, в результате авантюристической политики коалиционного правительства большевиков и левых эсеров в России сложилась катастрофическая экономическая и политическая ситуация. На окраинах вспыхивали мятежи, в стране царили голод и разруха. Остро встал вопрос о войне с Германией. После заключения Брестского мира партия Марии Спиридоновой поддержала правительство Ленина в этом вопросе, и во много именно это определило союз двух партий, создание единого правительства. Но ситуация менялась. В этом правительстве левые эсеры занимали видные, но не ключевые посты, а им хотелось большего, тем более, что в армии и органах ВЧК их позиции усилились. Эсер Муравьёв командовал вооружёнными силами на Волге и Урале, а эсер Попов возглавлял полк ВЧК в Москве. Эсеры вновь сделали ставку на террор и войну. 6 июля 1918 года эсером Блюмкиным был убит германский посол граф Мирбах, а председатль ВЧК Дзержинский был арестован лично самой Марией Спиридоновой. Далее она отправилась в Большой театр, где в это время проходил 5-й Всеросссийский Съезд советов. Отправилась брать власть, но… была арестована в ночь с 7-го на 8 июля и препровождена в кремлёвскую гаупвахту. Мятеж левых эсеров потерпел поражение. Латышские части, верные большевикам, подавили это вооружённое выступление. Мария Спиридонова не отрицала своих террористических намерений и заявила 10 июля в следственной комиссии при ВЦИК: «Я организовала дело убийства Мирбаха с начала до конца… Блюмкин дейтвовал по поручению моему»…

Террор и насилие погубили русскую революцию, погубили светлые идеалы свободы и справедливости, за которые отдали свои жизни немало восторженных душ. Об одной из них, землячке Спиридоновой, следующая хроника.

 

Хроника Анны

 

О слушательнице Высших женских (бестужевских) курсов Анне Константиновне Венедиктовой, обвинённой в подготовке убийства коменданта Кронштадта генерала Адлерберга. Казнена беременной.

Дорогие мои Демид, моя мама, мой малыш, который не родился, мои земляки, каждый-каждый, кем были проникнуты мои мысли и продиктованы мои поступки… Я не верю в загробный мир, не верю в бога, но верю в то, что мы все равно с вами когда-нибудь свидимся… Послушайте, что я вам тогда расскажу…

Город Борисоглебск, где я родилась и выросла, вытянулся вдоль реки Вороны и Теллерманова леса с вековыми дубами на ее правом крутом берегу… Ровные городские улочки, купеческие особняки, наш большущий вокзал… Жгучее лето, яркая осень, зима с сугробами… Разве это забудешь… И тебя, мою маму, которая вечно хлопочет обо мне… Что до папы, то он умер рано… И все свалилось на твои плечи… Я старалась помочь тебе сама… Прилежно училась в Мариинской женской гимназии… Если кто не был в Борисоглебске, то обязательно приезжайте и полюбуйтесь на это архитектурное строение с башенками и декоративным фасадом. Оно красуется на бывшей Новособорной площади… Да и город наш весь разлинованный, как Петербург, где я потом оказалась… Я стремилась постичь знания, много читала, мама не нарадовалась на меня… Как она испугалась, когда я после окончания гимназии, решила покинуть ее и ехать учиться дальше… На бестужевские курсы в Петербург… К этому меня подталкивало желание познать как можно больше, да и история нашего города, в котором жили близкие родственники декабристов, сам внук декабриста Волконского… А ведь бестужевские курсы образовал племянник другого декабриста Бестужева-Рюмина… Я чувствовала, что я нужна там… Что мне пока рано учительствовать…

И вот, окончив с серебряной медалью гимназию, я поехала в Петербург… Меня приняли на Высшие женские курсы. Я окунулась совсем в иной мир… Лекции нам читали лучшие профессора столицы… На курсах царил дух товарищества и уважения друг друга, чего не было в других столичных учебных заведениях… Как жилось? Тяжело, мама ведь сама жила на сбережения… Хотя ежемесячно я получала от нее денежные переводы… Учеба захлестнула меня… Я открыла глаза на многое, происходящее в стране… Мои сокурсницы помогали мне… На курсах царил особый мир взаимопонимания… Гуляя по бесконечным улицам Петербурга, общаясь с петербуржцами, я постепенно начала понимать, как несправедлива жизнь… Одни ездили в каретах, прогуливали миллионные состояния. А кто-то в поте лица не мог заработать себе на хлеб… С одной из своих подруг я попала в кружок горячей молодежи… Там было много юношей… Здесь и познакомилась с Демидом.

Вы бы видели, какой это молодой человек! С зачесанными назад волосами, умными глазами, добрым выражением лица и мягким голосом… По своему характеру он был прирожденный педагог… И он обратил внимание на меня, маленькую провинциалку из далекого Борисоглебска… Сколько было прогулок вдоль каналов Невы… Сколько он мне рассказывал о возможных путях спасения человека… Он, как и я, мечтал осчастливить человечество… Хотя мы по разному просматривали эти пути. Я думала, что после окончания бестужевских курсов мы уедем в провинцию и вместе будем учить в школе детей… У нас уже предвиделся ребенок…

В это время в июле 1906 года Петербург бурлил. Только что было разгромлено восстание в Кронштадте… Я догадывалась, что и мой Демид там бывал… Но он мне ничего об этом не рассказывал… Видимо, оберегал… Слышала лишь, что матросы и рабочие оказались слабо вооружены… Что им не удалось захватить ни почту, ни телеграф… Что против них выступили Енисейский и Финляндский полки… Что военно-полевой суд приговаривал восставших к расстрелу и каторге…

Для меня было полной неожиданностью известие об аресте Демида… Его-то за что?.. Но тогда хватали всех подряд… Ночью приезжала карета… Жандармы ломились в дверь… И увозили…

Я обивала тюремные пороги… Но мне долго не говорили, где мой Демид… Тут то ко мне и обратились его друзья, рассказав все про него и попросив оказать им помощь…

Потом об этом будет много написано… Одни напишут, что мы шли на «дело» совершить покушение на коменданта Кронштадской крепости генерал-лейтенанта Адлерберга, который подавил восстание. Другие, чтобы отомстить судьям военно-полевого суда, осудивших матросов и рабочих. Третьи, чтобы поднять новое восстание. А жандармы даже дописались до того, что я вошла в боевую дружину… Откуда это взялось… В 1911 году товарищ министра внутренних дел для сообщения Депутату Государственной Думы Замысловскому запросит охранное отделение: «Какие у Вас имеются сведения по делу о Кронштадском восстании (поведение курсисток)» Трудно сказать, зачем понадобились такие сведения правовому депутату, соратнику Пуришкевича и Маркова. Но, отвечая на этот запрос, охранка сообщила:     «…20 октября 1906 года в Кронштадте произведена ликвидация местной военной организации и боевой при ней дружины; в числе арестованных значатся две слушательницы Высших женских курсов: Мамаева и Анна Константиновна Венедиктова».

Так и назвали меня по имени и отчеству.

Они нас посчитали боевой дружиной… Что произведена ликвидация… Что ж, жандармы часто преувеличивали, желая выслужиться…

А было-то всего… Меня попросили провезти сверток. К молодой девушке внимания меньше… Нас десять человек поплыло в Кронштадт… С нами была и другая бестужевка Настя Мамаева… Об этой девушке стоит сказать особо. Она постоянно говорила, что не пожалеет своей жизни, чтобы сделать счастливыми людей. Это меня вдохновляло и вместе с тем настораживало… Но, по сути, я была согласно с ней… Людям нужна была свобода… Они устали быть подневольными… Меня еще подстегивало желание помочь делу, из-за которого томился в темнице Демид…

Помню, мы долго плыли к острову Котлин. Был редкий для Балтики штиль. Все замерло в ожидании чего-то. Но только мы ступили с парома на причал, как к нам подошли жандармы… Осмотрев мою сумку, нашли бомбу.

Странно, нас плыло десять, а за решеткой оказалось девять… Один из нас оказался предателем… Позже даже поговаривали, что нас предала чуть ли не Мария Спиридонова… Но я наслышана об этой отважной землячке, которая стреляла в помощника Тамбовского губернатора… Ясно, что это были происки охранки, пытавшейся замести следы…

Обыскали… Расчесали волосы. Заглянули даже в рот – не таится ли что в дуплах зубов. Не намереваюсь ли спрятать дозу яда? Чтобы в тот момент, когда изменят силы, прекратить свою жизнь.

Мы с Настей оказались вдвоем в камере. Потолок – полуцилиндрический свод, начинающийся закругляться на высоте вытянутой руки. На такой же высоте рама окна с массивной решеткой. К полу прикреплены железные кровати. В стену ввинчен железный стол. В окно виден кусок неба и кирпичная кладка с белыми известковыми жилками.

Стражник, оставив горящую свечу на столе, вышел. Мы гасим свечу. Лязгают запоры.

Входит стражник и снова зажигает свечу…

До меня доходит: мы должны быть под постоянным наблюдением!

– А почему бы нам не поставить керосиновую лампу? – спрашиваю я у стражника.

Тот молчит.

И сразу понимающе киваю головой Насте. В 1897 году бестужевка Мария Ветрова, не выдержав издевательства тюремщиков в Петропавловской крепости, облила себя бензином и заживо сожгла…

Вот почему нельзя керосиновые лампы…

Внимательнее разглядываем свое жилище: вдоль стены впадины, выбитые ступнями заключенных. Они идут по периметру – никто не ходил по диагонали. Сколько исхожено!

Потекли наши арестантские дни. Допросы, освидетельствования… Когда меня на допросе спросили:

– Зачем везла бомбу? – Я ответила, желая устрашить:

– Чтобы убить коменданта Адлеберга…

– Адлерберга! – следователь добавил «р».

Такое же я заявила и на суде.

Два полковника и генерал почему-то вздохнули облегченно. Конечно, не потому, что не удалось совершить покушение, а потому, что не надо чего-то доказывать… Ломать голову… Если обвиняемый сам лезет в петлю, чего ему мешать…

Как вскочил мой адвокат, как стал совать суду какие-то бумажки… От одной из них я покраснела…

Судьи узнали, что я в положении…

А я не хотела этого… Это мое личное… Наше с Демидом…

В глубине души я рассчитывала на милость… Ведь я только везла какой-то снаряд… С ним ничего не сделала… На Адлерберга покушение не совершила… Он жив и здоров…

Меня успокаивало и другое. Ведь помиловали Гесю Гельфман, которая пятнадцать лет назад вместе с Софьей Перовской покушалась на царя Александра II. Хотя там погиб сам государь… А у нас никто… Геся, как и я, оказалась в положении…

Настя вела себя на суде смело. Она обличала власть. Говорила о своем желании помочь людям. От таких речей посторонних попросили выйти из зала суда.

Молодец, Настя! И это в свои семнадцать лет…

Нас всех девятерых приговорили к расстрелу… Услышав такое, я почувствовала, как уплывают ноги из-под меня.

Мне было тяжело: должны были уйти из жизни не только я, но и мой ребенок, которого в глубине души называла по имени матери, если родится девочка, или по имени Демид, если родится мальчик.

Если и виновна я, то он-то ни в чем не виноват…

Какой силой воли обладала моя соседка по камере Настя – она успокаивала меня, убеждала, что наши жизни если и будут отданы, то не зря… Вот только о моем ребенке она ничего вразумительного сказать не могла, а лишь заплакала.

Невольно думала: вот, отложили бы расстрел до того, когда родится ребенок… Но тогда не покидало другое: а кто его будет воспитывать? Уж не моя ли мама…

Верилось, что к тому времени Демид освободится и займется воспитанием нашего дитя.

А мама… Ведь ей было посвящено столько строк в моих письмах…

«Дорогая моя мамуля! Что с тобой будет, когда не станет меня! Мне так тяжело, когда о тебе подумаю…»

И посылала ей…

«Я уже раскаялась, что отправила тебе письмо…»

Слала следом.

Настя поступала тверже… Она не сообщила родным, что арестована… Моя же мама теперь обивала пороги казематов, в которых содержалась я, тщетно добиваясь свидания с дочерью. Когда мне отказали в апелляции, я стала готовиться к последнему своему шагу. И писала:

«Мама, тебе будет тяжело… Я иду на смерть… Иду бодро… На моей совести нет ничего. Вот я только боюсь, что ты с собой что-нибудь сделаешь, это будет таким укором мне… Нет, впрочем, не мне…»

Настя поддерживала меня. Мы пели с ней. Смеялись.

А чего нам грустить – совесть-то чиста… Смерть-то все равно когда-нибудь придет. И как последняя просьба, я просила маму:

«Живи… Живи во имя мое… Заботься о Демиде… Я его любила, значит, и ты полюбишь его…»

Я искала, что бы отдать ей на память о себе… И решила оставить свою кофточку, в которой провела последние дни. Я ее связала еще в Борисоглебске…

Когда нас всех девятерых повели фотографироваться, мы поняли: время настало. Странно, но мы, курсистки, выглядели совсем не подавленными, а остальные…

Когда пришел поп исповедать, мы с Настей его прогнали…

Нас переодели в полотняную робу. Я попросила стражника:

– Отдайте это маме!

Протянула кофточку и письмо.

Дул сильный морской ветер, когда нас вывели на двор. Каменные стены окружили нас полукругом… Холод и сырость источало все. Над головами чернел небосклон… Стали завязывать повязками глаза.

Я видела, как один из наших подкосился и упал…

Настя отмахнула от лица повязку.

Офицер закричал:

– Завязать!

Боялся, что солдаты не смогут стрелять, смотря глаза в глаза. Наши палачи, не в пример европейским, прячут лица своих жертв, а не свои…

Тут я почувствовала первые шевеления моего ребенка в животе, и меня качнуло вперед…

Я знаю, что моя мама потом в Исаакиевском соборе при большом стечении народа прокляла царя.

Демид узнал о моем расстреле, находясь в тюрьме. Он устроил бунт.

Потом долго ходила молва, что нас, расстрелянных, с камнями на шее бросили в Финский залив…

О расстреле сохранилась короткая справка в материалах охранного отделения:

«Именной список лиц гражданского состояния, казненных в пределах Кронштадского военного генерал-губернаторства по приговорам военно-полевых судов:

Тубелевич Вячеслав – дворянин,

Мамаева Анастасия – мещанка,

Венедиктова Анна – слушательница В.Ж.К.

Ипатов Алексей….

Казнены 16 октября 1906 года на форте №6 по приговору Кронштадского военно-полевого суда».

19 октября 1906 года на экстренной общекурсовой сходке были оглашены моё и Насти Мамаевой письма:

«Не хочется уходить, – читали письмо Насти, – слишком мало я сделала для жизни… Прощайте же, и если мне не пришлось, то вам желаю поскорее увидеть день освобождения народа…»

Моё: «Не знаю, долго ли вы будете помнить меня – я ведь такая маленькая величина в нашем мире… Моя последняя просьба: поддержите мою мать. Не материально, а нравственно, ведь я у нее единственная цель жизни. Помогите ей перенести этот удар. Она совсем одна…»

Ежегодно 20 октября собирались сходки бестужевок в Петербурге. Посылались телеграммы моей матери:

«Борисоглебск, Верхняя Площадская, 13, Веденедиктовой. Сходка бестужевок.

В тяжелую годовщину смерти Венедиктовой и Мамаевой чтим светлые образы их и скорбим вместе с вами».

Мама прожила в Борисоглебске до 1933 года и умерла от ожогов во время пожара.

Демид воевал в первую мировую, гражданскую, до конца жизни хранил память обо мне, у него на столе постоянно стояла моя фотография. Он умер в Ленинграде в блокаду, не пожелав покинуть город, с которым были связаны наши с ним дни. Городом, где закрылись мои глаза и не увидели свет глаза нашего ребенка.

Русская трагедия продолжалась… Для Марии Спиридоновой она продолжалась всю её достаточно ещё долгую жизнь. После провала июльского мятежа её амнистировали «за большие заслуги перед революцией», но ненадолго. 18 февраля 1919 года она снова арестована, а 2 апреля ей удалось бежать. Затем, в октябре 1920 года, задержана и помещена в тюремную психиатрическую лечебницу. С 1921 года жила в изоляции под контролем ВЧК в подмосковной Малаховке (там находились, так называемые, спецдачи ВЧК). В 1925 году была выслана в Самарканд, затем жила в Уфе. Здесь она отошла от политической борьбы, нашла свою любовь, вышла замуж, работала экономистом. Но судьба догнала её, трагическая русская судьба. В 1937 году арестована, а 7 января 1938 года Военной коллегией Верховного суда СССР приговорена к 25 годам тюремного заключения. Отбывала срок в Ярославле и Орле. 11 сентября 1941 года перед приходом немцев к Орлу была вывезена в Медведевский лес и расстреляна…

Русская трагедия продолжалась .

Михаил Фёдоров.

Submit your comment

Please enter your name

Your name is required

Please enter a valid email address

An email address is required

Please enter your message

HotLog

Движение Новые Скифы © 2024 All Rights Reserved

Проект Новые Скифы

Designed by WPSHOWER

Powered by WordPress